Разочарованная совершенно, я платила всем тою же самою холодностию и невниманием, какое испытала сама.
Наконец, и клевета сделала мне честь, устремила свое жало против меня — в добрый час! Это в порядке вещей. Добрая приятельница моя, госпожа С-ва рассказывала мне, что в каком-то большом собрании говорили о моих Записках и Пушкин защищал меня.
— Защищал! Стало быть, против меня были обвинения?
— О, да еще какие!
— Не знаете ли кто именно, мужчина или женщина?
— Не знаю, mon ami, да что ж вы стали так невеселы? Неужели имеете малодушие считать за что-нибудь важное вранье ничтожных завистников? Mon ami, платите им тою же монетою, какою платит им и публика, поверьте, что хотя свет и слушает клеветника, подчас и верит ему, но презирает его как существо низкое и вместе бессильное!
— Не совсем бессильное! Я теперь угадываю и начинаю чувствовать по всему, что есть какая-то гадина, которая пресмыкается по следам моим и подсекает основу моего счастия.
— Ха, ха, ха, как трагически! Много чести, mon ami, для всякого глупца, чтоб он мог иметь силу подсечь основу вашего счастия! Имейте сколько-нибудь доверия к здравому смыслу общества и также к могуществу истины; оставьте без внимания вздор, который, как болотное испарение, или разнесется ветром, или опять уляжется в ту грязь, из которой поднялся.
— Вы хорошо говорите, мой добрый друг, и очень справедливо; я это чувствую, но все лучше было бы, если б вы не сказывали мне о разговоре в обществе княгини Б-й.
— Вы странный человек, Александров! Почему хотите вы быть исключены из общей участи людей? А особливо тех, которые чем-нибудь привлекают к себе внимание публики? Она действует в отношении к вам так же, как действовала века тому назад в отношении ко всему, удостоившемуся ее ценсуры: добрые хвалят, злые порицают, благородные дивятся, восхищаются, подлые чернят, клевещут, умные разбирают, оценивают, глупые кричат во весь голос: «все дурно!» — так возможно ли давать какую-нибудь цену тому, что не стоит ничего? Я уже вам сказала: клеветника слушают, верят ему до времени, но в душе презирают его. Дайте время пройти этой черной полосе; небо прояснится, и клеветники останутся тем, что они были, есть и будут: презренными лжецами, хотя б они имели всю хитрость хромоногого Лесажева беса.
— А вы читали его?
— Читала и от души хохотала над некоторыми пассажами.
— Прощайте, мой друг.
— Куда ж вы, куда? Вы настоящий дикарь стали! Ну, куда вы бежите?
— Домой.
— Что делать?
— Писать.
— Браво! И вы имеете столько смелости! А ценсура! А клевета! А критика! А насмешка! Как у вас достанет духа стать против всего этого?..
— Это ведь не Записки. Это история несчастной Елены, о которой я как-то вам рассказывал.
— А, помню, помню! Я же ведь и посоветовала вам описать ее.
— Да, итак, я надеюсь, что брошюрка эта не будет замечена злыми умами, а впрочем, если б и была, если б и сказали, что это вымысел, так еще тут нет большой беды.
— Да нет ее и ни в чем, mon ami, поверьте же мне ради бога! Как, вы хотите, чтоб все люди одинаково мыслили, одинаково смотрели на вещи! Возможно ли это? Право, я уже устала доказывать вам, что болтовня на ваш счет не стоит минутной досады, не только этого пасмурного вида, с каким вы более получаса гладите перчаткою свою шляпу и смотрите на нее, не сводя глаз!.. A propos, мои советы бывали иногда и хороши и полезны; хотите ли сделать, как я скажу?
— Увижу, скажите.
— Вот что: или бросьте под стол все вранье, которое позволяют себе какие-нибудь в чернилах воздоенные, или поступайте ′a la отчаянный улан!.. то есть…
Госпожа С-ва сделала движение рукою, которое заставило меня рассмеяться.
Поправит ли этот поступок зло, мне сделанное?.. Это было бы только наказание клеветы, но не уничтожение ее.
— Ну вот видите, так не вышло ль на мое, что надобно дать волю врать что угодно, и верить кому и чему угодно? Платите презрением, mon ami, платите презрением!.. платите совершенным невниманием!.. Ах, для чего я не на вашем месте, для чего я не вы! Никогда низкая клевета не достала б меня на той высоте, на которой я держалась бы собственным мнением о подвиге, хвалимом некогда людьми, против которых порицатели ваши меньше собаки, как говорят персияне.
Оконча утешительную проповедь свою, госпожа С-ва вырвала у меня из рук шляпу, сказав, что решительно не пустит меня домой: «Я ожидаю этого вечера одного старого ветерана, отставного гусара, вы должны его видеть и с ним познакомиться».
По нескольку раз в день вынимаю я перстень, пожалованный мне государынею, и рассматриваю его: как он хорош, какой блеск от этих бриллиантов! Как бы я желала подарить его сестре! Нельзя, однако ж, надобно продать: денег у меня мало, а кто знает, что мне дадут за мою Елену? И дадут ли еще?
Со всех сторон пишут, прося прислать им денег: забавное требование! денег… от меня… а я вот сию минуту иду в Кабинет просить, чтоб купили у меня мой перстень.
День был солнечный, и я всю дорогу любовалась блеском драгоценной вещи, на которую смотрела в последний раз.
Перстень мой куплен, деньги я получила и отослала, написав ко всем письма одного содержания: вы почитаете меня Крезом, а я боюсь сделаться Иром.
Княгиня Т. В. досаждает мне своим суждением так сильно, что я ухожу от нее с каким-то неопределенным желанием не так часто появляться на глаза ее, впрочем, это движение сердца минутное! Княгиня эту решимость своих сентенций выкупает превосходным сердцем, еще более превосходным умом и обращением, как нельзя более обязательным. Прежде нежели я дойду домой, чувства мои опять становятся такими, как были: опять я люблю княгиню всею душою.